Признаться, не без сомнения взял я в руки новую книгу любимого писателя. Тому есть свои резоны: предыдущие романы, «Лед» и «Путь Бро», показали, что Сорокин как автор начал меняться. Впрочем, при всей кажущейся монотонности его текстов, каждый из них своеобразен, будь то отходная песнь соц-арту, пропетая в «Норме» и «Тридцатой любви Марины», или «Голубое сало», пронизанное ехидными смешками в адрес русской литературы вообще и современной в частности.
«Ледовая» дилогия убедительно демонстрирует, что концептуалистские игры, на которых специализировался Владимир Георгиевич последние два десятилетия ХХ века, постепенно уходят на второй план. Вместо них во главу угла ставится декларируемый автором переход к «нормальной» словесности. Что из этого получилось (и получилось ли вообще), говорить пока рано, для полноты картины не хватает финальной, третьей части «ледяной» эпопеи. Ждем-с.
Ну а пока суть да дело — аперитив: небольшой томик книги со скромным названием «4». Забегая вперед, скажу, что особого впечатления книга не производит. Собранные под обложкой пять рассказов, два сценария и одно либретто больше похожи на формальный отчет о проделанной работе.
Художественные приемы остались практически без изменений — все так же актуализируется топика материально-телесного низа, разве что в несколько ослабленной форме, этакой прививки от чернухи. Тем не менее определенный интерес «4» все-таки вызывает: здесь Сорокин от практического душегубства и мозгое***ства переходит к теоретизированию этих процессов. Писательский инструментарий тоже узнаваем — текст буквально распирают аллюзии, отсылающие как к предыдущим опусам автора, так и во внешний литературный контекст.
В этом плане особо показетелен киносценарий «Четыре» и либретто «Дети Розенталя»: здесь, с одной стороны, поднимается любимая Сорокиным тематика клонирования. Правда, теперь процесс окрещен «дублированием». В тексте «Четыре» он разделяется на несколько ветвящихся тропок. Во-первых, смутило имя героини — Марина. Уж не та ли это самая девица, что металась в поисках своей тридцатой любви? Условно говоря, это «дубль» номер один. Эффект двойничества усиливается еще и за счет многочисленных сестер Марины, ставших живой иллюстрацией к строчке Кузьмина «Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было…».
Цитата подобралась как нельзя кстати, прошедшее время открывает «Четыре» во внешний контекст: внезапная смерть одной из сестер, Зои (очевидно, своеобразная ирония автора — имя с греческого переводится как «жизнь»), смещает городское пространство Марины с пьяными байками о клонировании в область настоящих клонов, вернее — кукол, которых делала Зоя вместе с бабками-односельчанками. Здесь же, пожалуй, будет уместно говорить и о намеке Сорокина на деревенскую прозу, в частности, на «Последний срок» Валентина Распутина.
Либретто «Дети Розенталя», наделавшее в свое время столько шума, также продолжают тему «дублирования» — здесь появляются клоны пяти великих композиторов, которых взрастила пышная грудь советской власти. Во времена дикого капитализма вагнеры и прочие мусоргские оказались не нужны демократической России. В поисках хлеба насущного они сформировали маленький оркестрик для услаждения слуха привокзальной братии. Выражаясь высокопарно, «Дети» — это рассказ эзоповым языком о непростом пути творческой интеллигенции в переходный экономический период. Впрочем, кончили они хоть и плохо, но очень по-интеллигентски, в духе «Вальпургиевой ночи» Венечки Ерофеева.
Но все-таки наибольший интерес в сборнике «4» представляют рассказы. Не вдаваясь в литературоведческие дебри, можно говорить о том, что в них главную роль играет своеобразный культ частностей и второстепенностей, а не редуцированная, но все же узнаваемая «чернушность» Сорокина. Пять рассказов разворачиваются в единую картину некоей альтернативной околовоенной реальности, которую автор складывает из псевдонастоящих исторических кусков.